... При мысли о неодобрении, которое с таким отчаянием противопоставила ему она, он испытывал какое-то смутное отчаяние. Хранить верность - вот что от него требовалось: держать эту прохладную руку, которая проведет его неподражаемо извилистым путем до того места, где она исчезнет и оставит его одного. Но ему было трудно не допытываться, чья же это рука. Так оно всегда и было. Об этой руке он и думал, о той, которая ее ему протянула, а не о маршруте. Вот в чем, без сомнения, его ошибка. Вновь собирая листы - а она теперь следила за ним любопытным взором, - он не мог удержаться от чувства, что с нею этой неудачей связан. Не вполне понятно, почему. Он словно дотронулся до нее через пустоту, какое-то мгновение ее видел. Когда? Только что. Он видел, кто она такая. Это его отнюдь не приободрило; скорее, положило всему конец. <Ладно, - сказал он себе, - если не хочешь, я отступаюсь>. Он отступался, но на словах, глубоко интимных словах, которые, по правде, не предназначались напрямую ни ей, ни, тем паче, ее секрету. Метил в нечто другое, более близкое, что он знал и с чем, казалось, в радостной свободе когда-то жил. Он был удивлен, открыв, что это, возможно, ее голос. Именно голос этот и был ему доверен. Какая поразительная мысль! Он придвинул листы и написал: <Тебе доверен голос, а не то, что он говорит. То, что он говорит, - накопленные и переписанные тобой, чтобы воздать им должное, секреты, - ты должен, невзирая на все попытки тебя соблазнить, мягко вернуть к молчанию, которое поначалу у них почерпнул>. Она спросила, что он написал. Но как раз это она и не должна была слышать, они не должны были слышать вместе.
* Он украдкой за ней наблюдал. Возможно, она и говорила, но на лице у нее - ни следа благожелательности к тому, что она говорит, ни малейшего согласия говорить, едва живое утверждение, едва бормочущее что-то страдание. Ему хотелось бы иметь право сказать ей: <Перестань говорить, если хочешь, чтобы я тебя услышал>...
|